В молодости я была уверена, что смогу запросто прожить жизнь легко, как ветер пролетает над травой – едва касаясь ее верхушек и никому не позволяя к себе прикоснуться, – и буду разбрасывать свои семена где-то в поднебесье. В молодости. Но я и теперь еще не старая. А вот моя мать в моем нынешнем возрасте уже несла в себе семена рака, который ее и убил. Она не знала ни Анук, ни Розетт. Умерла, когда ей и пятидесяти не исполнилось.

Пятьдесят – это всегда звучало для меня как глубокая старость. Пятьдесят, полстолетия. А сейчас эти пятьдесят так пугающе близки. Ставни на утренней стороне моего дома уже закрыты, и я открыла те, что на стороне заката, чтобы следить, как становятся длиннее вечерние тени. Они пока еще невелики, но уже заметно, что растут они очень быстро, точно одуванчики весной. И остановить их рост невозможно; уже к обеду семена будут повсюду. Моя мать говорила: «Ты никогда не сможешь умереть, пока есть тот, кому ты нужна». Если бы это было так, то, пока у меня есть Розетт, я смогу жить вечно.

Интересно, на что похож ее лес? Я там никогда не бывала – это выглядело бы как вторжение. Но я рада, что у нее есть этот лес, хотя вся ситуация и вызывает у меня беспокойство. Не знаю, что Розетт будет делать с каким-то лесом?

Вчера вечером я впервые за много месяцев снова вытащила материны карты Таро. Каждая мне настолько знакома, что и смотреть на нее не нужно. Смерть. Шут. Башня. Перемена. Они опять не сказали мне ничего нового; все это мне давно известно. И о Розетт они ничего не сказали.

Может, Нарсис оставил ей лес, чтобы мы уж наверняка никуда из Ланскне не уехали? Нарсис всегда любил Ру, и Ру всегда оставался здесь, с нами, вопреки собственным склонностям. Но к Ланскне Ру доверия не испытывает. И даже теперь предпочитает жить в своем плавучем доме, подальше от здешнего общества. Иногда, правда, он остается ночевать в chocolaterie, но почти всегда уходит очень рано, до того как проснется Розетт; он любит спать в одиночестве под открытым небом, смотреть на звезды и слушать звуки реки.

Да и я, честно говоря, предпочитаю, пожалуй, чтобы Ру ночевал не в доме, где он чувствует себя неуютно, становится таким же беспокойным, как Розетт. Вообще, если бы у нас не было Розетт, он, по-моему, давно бы уже уплыл куда-нибудь вниз по течению, и река унесла бы его, как уносит куски плавника, во множестве появляющиеся на поверхности во время паводка. Если бы у нас не было Розетт, то и я, возможно, отправилась бы вместе с Ру и рекой туда, где всегда дует ветер и ничто не застревает на одном месте надолго.

Цветочный магазин на площади, похоже, кто-то уже снял. Исчезло объявление «СДАЕТСЯ ВНАЕМ», даже дверь со вчерашнего дня перекрасить успели. Раньше дверь магазина была спокойного зеленого цвета, а теперь стала ярко-пурпурной – Анук этот оттенок обожает, хотя в Ланскне такая дверь выглядит неуместно: чересчур вызывающе и абсолютно непрактично.

Кто же все это сделал? Странно, как это я ничего не заметила. Не видела даже, чтобы кто-то в бывший магазин входил или выходил оттуда. Пока совершенно неясно, кто же его новый хозяин. Магазин, конечно, совсем не обязательно будет цветочным: возможно, пурпурная дверь как раз об этом и свидетельствует; появится там, например, магазин подарков, где будут торговать всякой всячиной и сувенирами для туристов. Появление нового магазина в таком городке, как наш Ланскне, – это всегда событие. И всегда привлекает внимание любопытствующих – вот и сейчас люди тщетно пытаются хоть что-то разглядеть в щели между газетами, которыми завешена витрина. Но там пока и разглядывать-то нечего: никаких товаров на грузовике туда не привозили, и по-прежнему нет ни малейших признаков присутствия людей. А ведь там вполне может оказаться кто-то вроде меня – той Вианн, какой я была семнадцать лет назад, которая вместе с маленькой Анук, трубившей в игрушечную трубу, храбро распугивала призраков. Та Вианн уж точно не стала бы медлить, она сразу поздоровалась бы с новичком, кем бы он ни оказался, и пригласила к себе на чашку горячего шоколада. Но теперь я стала куда осторожней. И кое-чему научилась. Я теперь вообще совсем другой человек.

Но мне почему-то всегда не по себе, стоит лишь вспомнить ту, другую Вианн. Интересно, узнала бы она себя во мне теперешней? И как скрыть ту дыру, что образовалась у меня в сердце? Дыру в форме Анук? Дыру, сквозь которую тот ветер все более настойчиво проникает мне в душу?

Анук обещала приехать на Пасху. Сегодня утром от нее пришло эсэмэс:

Думаю, мы сумеем приехать на Пасху. Может, даже на несколько дней останемся. ОК? Не знаю, правда, когда точно сумею сорваться с работы. Напишу, как только буду знать. Люблю, А. ххх

Ну, конечно, ОК! Неужели нужно спрашивать? И все же что-то меня тревожит. Это «мы» – она, разумеется, имеет в виду себя и Жана-Лу – всегда делает ее визиты более официальными; лучше бы она, как всегда раньше, обрушивалась как снег на голову. И потом, она пишет «сумеем приехать», забывая слово «домой». Всего одно слово – и такая большая разница. А «несколько дней» – это сколько? Что она имеет в виду? Один уик-энд? Или целую неделю? Вряд ли больше. Анук теперь всегда приезжает очень ненадолго. Из-за работы. Из-за Жана-Лу. Я понимаю: в Париже ей хорошо, этот город прямо-таки создан для нее; и потом, перед ней еще целый неизведанный мир, ей еще только предстоит открыть его для себя. Но ведь мы с ней всегда были так близки! Мне никогда и в голову не приходило, что она может захотеть открывать какие-то новые места без меня.

Той, другой Вианн смешной показалась бы даже мысль о том, что Анук может захотеть уехать из Ланскне. Но та Вианн была наивна: ни время, ни жизненные перипетии еще не оставили на ней своих отметин. Она позволяла себе верить, что все всегда может оставаться по-прежнему, что перемен можно избежать. Теперь я даже начинаю сомневаться, а действительно ли та, другая Вианн была мною? Может, у меня всегда было больше родства с тем моим темным отражением, с которым я познакомилась в Париже? Ведь Зози де л’Альба, пожирательница чужих жизней, по-прежнему жива в моей памяти. Где она сейчас? Кто она сейчас? И почему даже по прошествии стольких лет у меня ощущение, словно она притаилась у меня внутри?

Зеркала

Глава первая

Пятница, 17 марта

Мой отец был человеком молчаливым; настолько молчаливым, что мы иной раз забывали, что он вообще тут, что он умеет разговаривать. Он часто повторял: его брат, мол, использовал все слова, какие им обоим достались, потому что, когда их при рождении разделили, один получил голос, а второй – сердце.

Он был одним из братьев-близнецов. Однако рождение двойняшек оказалось не по силам их матери, у нее и так уже было четверо детей, а потому одного из мальчиков отправили на север, в Нант, к какому-то родственнику, а моего отца взяла к себе и вырастила тетушка Анна. Она действительно приходилась ему теткой и овдовела, когда ее муж – первый муж – погиб во время Первой мировой войны; потом она снова вышла замуж, за своего деверя, но тот вскоре умер от инфлюэнцы, а детей они завести не успели.

Это была худая, какая-то колючая женщина, вся в черном, и на шее у самого горла носила серебристо-черный крестик на шнурке. А седые волосы она зачесывала назад так туго, что даже кожа на лбу натягивалась. Да уж, этот ее крестик я помню отлично! Его черная часть была из гагата и служила напоминанием об усопших. А серебряная по цвету очень подходила к ее волосам, ведь она, несмотря ни на что, была страшно тщеславна, и ей очень нравился тот образ, в котором она представала перед другими – ее, наверное, устраивала и определенная элегантность этого образа, и этакая приятная его строгость. Но в любом случае она была ревностной католичкой, причем по убеждению, как, впрочем, и многие другие. Да в те неспокойные времена не так-то просто было бы позволить себе быть кем-то еще.